— Это как же, господа, новая охранка?
— Господа на Юге, — сплюнул цигарку человек в зимней кепке с наушниками и просмоленной куртке, — только не охранка, а охрана Москвы от всякой сволочи.
Стоявший рядом мужчина, в офицерской сизой шинели без погон, в фуражке со следом от кокарды, усмехнулся: посмотрим, мол. Поднял воротник и пошел по Спиридоньевке навстречу ветру. Спина прямая, идет легко, левая рука у бедра, по привычке невидимую шашку поддерживает.
Хоть и день, а Спиридоньевка словно вымерла. Пусто. Да и какой нормальный человек без особой надобности на улицу полезет? Разбойное стало время, опасное. Да и холод собачий.
Офицер свернул со Спиридоньевки к Патриаршим прудам.
Раскачивает ветер жестяной знак с номером шесть. Скрипит он. Трется об осыпавшуюся штукатурку.
Арка двора узкая от сугробов. Тропинка чуть вытоптана. Ветер налетает, лепит шинель к ногам, под воротник забирается.
Через двор в сугробах — к дверям.
В прихожей и отдышаться можно. Здесь хоть ветра нет.
Опустил воротник. Фуражку поправил и легко взбежал на второй этаж. Знакомая дверь. Табличка медная. На ней вязью «А. А. Копытин. Коллежский асессор».
Дернул рукоятку звонка.
Дверь распахнулась. На пороге стоял Лапшин:
— Вы Алексей Федорович?
— Точно так.
— Прошу, прошу. Заждался вас Виктор Алексеевич.
Шагнул Климов в прихожую. И даже знакомый запах почувствовал. Навечно, видимо, въелся в эти стены горелый сургуч.
А навстречу, улыбаясь, раскрыв широко руки, шел Виктор Копытин. Лучший его, Климова, друг по военному училищу.
Они обнялись и долго стояли, прижавшись друг к другу. Время прошло. Да какое. Война, окопы, атаки, отступления. Потом революция. Их молодость совпала с девальвацией человеческой жизни. Поэтому особенно здорово было ощущать руки верного друга на своих плечах.
— Ну пошли, пошли, — сквозь слезы выдавил Копытин и дернул щекой.
В маленькой гостиной ничего не изменилось с тех далеких дней, когда Алексей Климов еще юнкером приходил сюда.
Только вот друг его, Виктор Копытин, не был похож на молоденького юнкера Александровского училища. Лицо его затвердело, складки у рта обозначились, седина появилась, и глаза стали другими — прозрачными, с сумасшедшинкой, как у кокаиниста.
Стол по нынешним временам обильный. Консервы, сало, колбаса.
— Вот только водки нет, — дернул щекой Копытин, — так что, Алеша, пить «шартрез» будем. Помнишь, как мы его на пасху у Олечки Васильевой пили?
— Когда это было-то, Витя, в другой жизни. А помнить помню все, будто вчера.
— У меня, господа, — вмешался в разговор Лапшин, — на напитки тоже память крепкая. Где чего хорошего выпил, помню.
Он, ловко орудуя ножом, потрошил коробки с сардинами.
Копытин посмотрел на него, быстро, словно случайно, и Лапшин замолчал...
— Ты бы пошел, Трифон, отдохнул в другой комнате, музыку послушал, — сказал Копытин.
Лапшин встал, налил в стакан до краев тягучего «шартреза», прихватил сала и вышел.
— Это твой вестовой? — посмотрел ему вслед Климов.
— Вроде того. Да что о нем-то говорить...
За стеной запела Ильза Кремер. Лапшин завел граммофон.
— Ты зачем приехал в Москву? — спросил Климов. — Я очень удивился, получив твое письмо.
— Соскучился, Алеша, соскучился.
— А если серьезно?
— Теперь ты мне ответь, что делаешь ты, поручик Климов, в Москве?
— Во-первых, штабс-капитан. Во-вторых, через два дня начинаю работать инструктором стрелковых курсов.
— Браво! — Копытин поднял рюмку. — Браво. Герой германской войны. Золотое оружие за прорыв в Галиции — и учить большевиков стрелять.
— Я дал слово. В декабре семнадцатого. Когда Александровское училище сложило оружие.
— Кому?
— Я дал честное слово, что я никогда не буду выступать против народа.
— Ты дал честное слово! — Копытин вскочил, лицо его свело тиком. — Честное слово, когда твои друзья шли в «ледяной поход»...
— Вот об этом, Виктор, не надо. Я знаю из ваших первопоходников не только тебя...
— Хорошо! Забудем. Черт с ним, с золотым оружием, с погонами.
Копытин достал из кармана золотой портсигар. Вспыхнула в электрическом свете бриллиантовая монограмма.
— Ты стал богат, Виктор, — прищурился Климов, — золотые часы, портсигар, перстень...
— А на тебе все тот же китель, — резко отпарировал Копытин, — все твое имущество — шинель да сапоги. А я хочу тебя сделать богатым.
В Сокольники ночь приходила раньше. И если на улицах города темноту разгонял тусклый свет одиноких фонарей, то на лес она опускалась плотно и вязко.
Дачи, затерявшиеся в сугробах и деревьях, были одиноки и пусты. Ни огонька, ни человеческих следов на мягком снегу.
Темнота. Безлюдье. Поземка.
Поэтому свет автомобильных фар был особенно ярок. Два легковых автомобиля пробирались сквозь сугробы. Свернув с широкой просеки в узкий переулок, они остановились у двухэтажной дачи. Дважды рявкнул автомобильный клаксон.
Сначала тускло вспыхнули разноцветные стекла террасы, потом раскрылась дверь.
Двое в шинелях, держа маузеры наготове, подошли к калитке.
— Спрячь пушку, Глухой, свои! — крикнул шофер.
Из дома вышли семь человек и пошли к машинам, расселись в автомобили.
— Едем? — спросил шофер.
— Нет. Сейчас Петька придет.
На террасе в свете лампы, падающей из дверей, стояли двое. Собан высокий, плечистый мужик лет тридцати и Петька Чернуха, худощавый, среднего роста. Он был одет как чиновник средней руки, в черное пальто с котиковым воротником шалью и такую же шапку пирожком.